A History of Design, Creation, Publication, and Critical Reception of Lyubov Gurevich’s Novel “Flatland” (“Ploskogoryeˮ)
Table of contents
Share
QR
Metrics
A History of Design, Creation, Publication, and Critical Reception of Lyubov Gurevich’s Novel “Flatland” (“Ploskogoryeˮ)
Annotation
PII
S160578800026313-0-1
Publication type
Article
Status
Published
Authors
Maria Mikhailova 
Affiliation: Lomonosov Moscow State University
Address: 1 Bld. 51 Leninskie Gory, Moscow, 119991, Russia
Pages
43-57
Abstract

The article attempts to characterize L.Y. Gurevich’s (1866-1940) creative persona and explain the reasons behind her refusal to continue her career as a writer and her transition to “the guild of critics.” A study of contemporary responses to the novel Ploskogorye (Flatland, 1897) suggests that their utterly arbitrary interpretation of the central idea, misinterpretation of the content and harsh criticism seemed to be painful to the young writer. The incomprehension of the critics, which could be found even in well-intentioned reviews, their contradictory remarks and focus on secondary aspects reveal, among other things, shortcomings of the methodology of criticism in general (especially in populist and Marxist criticism). Moreover, it also demonstrates male critics’ common unfriendliness towards women’s writing, which the author of the novel could not help but feel. In addition, the reviews allow us to look at the unsuccessful method of promoting the novel by the writer herself and similar ways that critics used to diminish the importance of works written by female authors. Nevertheless, various interpretations of the novel make it possible to read it from different perspectives and conclude how readers might have reacted to it.

Keywords
L.Y. Gurevich, the magazine Severny Vestnik, reception, “male criticism,” novel Ploskogorye (Flatland), A.L. Volynsky, idealism
Acknowledgment
The research was carried out at the expense of a grant from the Russian Science Foundation (the project “A Woman Author: Writing Strategies and Practices in the Modern Eraˮ, No. 23-28-00348) at the А.M. Gorky Institute of World Literature of the Russian Academy of Sciences.
Received
27.06.2023
Date of publication
28.06.2023
Number of purchasers
13
Views
198
Readers community rating
0.0 (0 votes)
Cite Download pdf
Additional services access
Additional services for the article
Additional services for the issue
Additional services for all issues for 2023
1 С именем Любови Яковлевны Гуревич (1866–1940) в истории литературы связаны два важных факта. Первый – это история существования и попыток сохранения важнейшего для первых шагов русского символизма журнала “Северный вестникˮ, редактором и издателем которого она стала в 1891 г., продержав его на плаву до 1898 г. Это были годы решительного переоформления направления издания, и без указания на ее деятельность на этом посту не обходится ни одно упоминания о журнале1.
1. Максимов Д.Е. “Северный вестникˮ и символисты // Евгеньев-Максимов В., Максимов Д. Из прошлого русской журналистики. Л., 1930. С. 85–128; Куприяновский П.В. История журнала “Северный вестникˮ // Уч. записки Ивановского пед. ин-та. 1970. Т. 59; Крутикова Л.В. “Северный вестникˮ // Очерки по истории русской журналистики и критики. Т. 2. Л. 1965. С. 394–412; Гречишкин С.С. Архив Л.Я. Гуревич // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома: 1976. Л., 1978. С. 3–29; Иванова Е.В. “Северный вестникˮ // Литературный процесс и русская журналистика конца XIX – начала ХХ века. 1890–1904. Буржуазно-либеральные и модернистские издания. М., 1982. С. 91–128.
2 Второй – это продолжавшаяся почти в течение двух десятков лет в советское время работа над книгами К.С. Станиславского, которому она помогала и как редактор, и как собеседник при создании его книг. Результатами явились: творческий портрет “К.С. Станиславскийˮ (1929), а также издания “К.С. Станиславский. Беседыˮ (1939), “К.С. Станиславский. Художественные записи 1877–1892ˮ (1939), к которым ею писались предисловия и осуществлялось редактирование. Был составлен и подготовлен к печати сборник “О Станиславском. Сборник воспоминаний (1863–1938) (1948). В предисловии ко второму изданию книги “Моя жизнь в искусствеˮ К.С. Станиславский в 1928 г. писал: “Особенную же благодарность выражаю Л.Я Гуревич, которая взяла на себя все работы в непривычном мне деле подготовки книги к печати как при первом, так и при втором ее издании и этим оказала мне истинно дружескую помощьˮ [1, с. 20]. Интерес к театру проявился у Гуревич, начиная с середины 1900-х годов, когда она стала постоянно печатать отзывы на спектакли в газете “Речьˮ, журнале “Русская мысльˮ и др., причем центральное место обычно занимал анализ постановок в МХТ. До сих пор ее вклад в театроведение считается очень значительным.
3 Однако все же и дореволюционная ее деятельность была достаточна разнообразна. Феминистские “наклонностиˮ привели ее во “Всероссийский союз равноправия женщинˮ (1905), боровшийся за предоставление женщинам избирательного права, о чем она писала еще в журнале “Союз женщинˮ (1897. № 1, 2). Гуревич была делегатом Первого Всероссийского женского съезда (1908). Политической зрелостью отмечено ее описание трагических событий Кровавого воскресенья в очерке “Народное движение в Петербурге 9-го января 1905 г.ˮ (1906).
4 Гораздо менее известно ее беллетристическое наследие, хотя в свое время она выпустила две книги – роман “Плоскогорьеˮ (1897) и сборник “Седок и другие рассказыˮ (1904). Отзывов в целом они получили немного, книги не привлекли широкого внимания, хотя в близких Гуревич кругах о романе говорили. Но главным образом потому, что многие были посвящены в обстоятельства его написания, тесно связанные с тою ролью, которую сыграл критик Аким Волынский в жизни автора. Вся литературная общественность знала, какие отношения связывают Гуревич и Волынского, какие конфликты ей пришлось сглаживать и тогда, когда она настояла практически на передаче руководства критическим отделом этому критику (здесь пришлось серьезно столкнуться с Н.К. Михайловским), и тогда, когда из журнала ушли обиженные им супруги Мережковские, и тогда, когда последние усилия по спасению ежемесячника при переговорах с П.Б. Струве не увенчались успехом. Превращение “Северного вестникаˮ, по сути, в первый декадентский журнал и формирование репутации Волынского – это особая страница истории русской журналистики.
5 Впоследствии сама Гуревич в написанной специально для “Русской литературы ХХ века. 1890–1910ˮ под ред. С.А. Венгерова (1914) «Истории “Северного вестника”» подробно рассказала об атмосфере, сложившейся во время работы над романом “Плоскогорьеˮ. Она объяснила, в каком тяжелом состоянии пришлось ей приняться за роман (уход в мир иной близких людей – Н.С. Лескова, Н.Н. Ге, юриста О.М. Лихтенштадта, не задавшиеся контакты с Чеховым, решение М.Н. Альбова отказаться от редакторской роли и т.п.). К тому же редакционный портфель был пуст, надеяться было не на кого, Волынский с Мережковскими отбыл в Италию собирать материал о Леонардо да Винчи. По-прежнему загруженная редакционной работой, Гуревич не могла отдаться писанию романа полностью. “И не зная, как иначе выпутатьсяˮ, она «взяла стенографистку и стала диктовать ей главу за главой, не имея даже возможности в течение дня что-либо обдумать и привести в порядок. С осени роман стал печататься в “Северном вестнике”2 прямо с рукописи стенографистки, почти без поправок » [2, с. 247]. Вскоре была выпущена книга. Однако потом “при первой возможностиˮ автор “изъяла ее из продажиˮ, т.к. считала роман недоработанным, несмотря на имевшие место и “благоприятные отзывы” [2, с. 247].
2. См.: Северный вестник. 1896. № 9–12; 1897. № 1–4.
6 Мемуаристка в данном случае допускает некоторые неточности. Во-первых, роман в 1897 г. был издан дважды3. Вначале были опубликованы первые две части с прологом в виде «Приложения к журналу “Северный вестник”»4. Все пять частей романа были изданы позже, приблизительно в апреле 1897 г., что следует из дарственной надписи на одном из экземпляров5. Помимо этого, роман читался в дружеском кругу еще до напечатания его в журнале, что следует из обращенного к автору письма поэта Константина Льдова, на которого роман произвел “отличное впечатлениеˮ. “Не знаю, что будет дальше, – пишет он, – но вполне уверен в выдающейся талантливости автора выслушанного мною отрывкаˮ. И добавляет: “Нечего и говорить, что начало романа куда выше Ваших прежних произведений. Меня чрезвычайно интересует продолжение романа. Я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы приступили к дальнейшему чтению как можно скорееˮ [3, с. 4].
3. Надо сказать, что наличие двух изданий одного года – усеченного (171 с.) и полного (359 с.) не учтено ни в одном библиографическом описании. Имеются только соответствующие карточки в РНБ. И то, и другое издание было напечатано в типографии М. Меркушева, отчего, возможно, и возникла библиографическая путаница.

4. В московских библиотеках имеются три экземпляра этого издания, но ни одного полного.

5. Текст, состоящий из 5 частей, имеется в библиотеке Пушкинского Дома в двух экземплярах. С разными инскриптами. Один обращен к С.А. Венгерову: “Глубокоуважаемому Семену Афанасьевичу Венгерову на добрую память от автора. 25 апр. 1897ˮ. Другой к Я.П. Полонскому: “Дорогому Якову Петровичу Полонскому, высокочтимому и любимому поэту от искренне преданного автора. 6 мая. 1897ˮ.
7 На публикацию первых двух частей не обратили внимания. А вот полное издание романа приковало взоры критиков. И вот почему. Ему было предпослано предисловие, которое сыграло с автором злую шутку, т.к. большинство негативных отзывов было связано именно с ним. Оно возмутило почти всех. На нем мы остановимся несколько более подробно, потому что копья ломались в основном из-за содержащихся в нем пассажей, которые бесконечно цитировались и, опираясь на которые, критики делали выводы относительно замысла произведения и его исполнения.
8 Надо сказать, что худшего продвижения и популяризации романа нельзя было и придумать. Предисловие было написано в виде прямого письма-обращения к Акиму Волынскому, критику, побиваемому камнями едва ли не представителями всех критических лагерей, поднимаемому на смех за его высокопарные изъяснения, велеречивые пассажи, парадоксальные утверждения и выпады, идущие вразрез с традиционными мнениями и установками. Волынский реабилитировал то, что русской демократической общественностью порицалось (творчество Н. Лескова и “Выбранные места…ˮ Н.В. Гоголя), и вообще изничтожил революционеров-демократов как критиков, объявив их нерадивыми учениками, не разбирающимися в эстетике. Послание Гуревич шокировало своей откровенностью, ибо содержало признание в самых глубоких чувствах. Автор заявляла о влиянии на нее идей Волынского, которые указали ей путь к постижению новых философских откровений. Они объявлялись ею истиной в последней инстанции. Это был какой-то новый жанр перевода в публичный дискурс личных взаимоотношений. Похоже, что решение о написании такого прямого обращения было принято в самый последний момент, т. к. под письмом стоит дата 7 апреля. А уже 25 апреля она, как мы помним, дарит книгу С.А. Венгерову. Вполне возможно, что этим письмом Гуревич надеялась вернуть Волынского, может быть, просто усовестить или напомнить о себе, поэтому не давала себе отчета в последствиях подобного действия. Это был крик, призыв, явленный в словах благодарности и почитания.
9 О том, что она хотела с самого начала работы над романом посвятить его Волынскому, Гуревич заявляет в начале посвящения. Затем обосновывает причины такого решения. Писательница пускает читателя в свою творческую лабораторию, рассказывая, как еще пятнадцать лет назад не объединенные фабулой в ее сознании стали возникать отдельные фигуры и сцены. Но они никак не складывались в нечто цельное. Это, считает она, было связано с пониманием ею мироустройства как разделенного на две не соприкасающиеся сферы. Земная жизнь была резко отделена от идеального мира, который никоим образом не участвовал в ее созидании. Поэтому беллетристика, призванная, по убеждению многих, “отражать жизньˮ, ее раздражала, она чувствовала ее бездейственность. И только благодаря знакомству с Волынским на нее излился “новый светˮ. Его философия позволила ей соединить реальную жизнь с миром идей: “бездонная пропасть открылась за каждым явлениемˮ. И в итоге возникло новое миросозерцание, усвоенное ею “с радостьюˮ, “вошедшее в душу как истина простая, почти очевиднаяˮ [4, с. II]. И это новое миропонимание повлияло на ее творчество, ей захотелось описать жизнь ничтожных, мелких людей, не озаренных светом открывшейся ей теперь истины. В основу романа был положен тезис о “человеческой ограниченности и слепотеˮ. И герои “приобрели выразительность, когда я поняла, что они слепые ˮ [4, с. III]. Тут же автор попыталась сформулировать и свои творческие принципы, но сделала это не совсем удачно (и к этому тоже придрались критики): “Я поняла, что образы фантазии должны быть орудием для выражения определенных идей ˮ [4, с. III]. Тем не менее, основная мысль произведения была выражена достаточно внятно: его герои не переживали “умственного переломаˮ, они не становились посвященными. И хотя они предаются “умствованиямˮ, но их умные разговоры остаются всего лишь исключительно “бытовым явлениемˮ. Однако предощущение “невидимого светаˮ [4, с. III] оказывается порой доступно и этим слепцам.
10 Помимо рассказа о замысле и воплощении Гуревич упоминает и о чисто психологических проблемах, которые в ее жизни также разрешились благодаря участию Волынского, об обретенном ею при знакомстве с его теорией “душевном равновесииˮ. Завершает она свое письмо-обращение словами благодарности человеку, перевернувшему ее знание о действительности, человеку, “который никогда не скрывает своих прямых мнений и впечатленийˮ: “… Вы сумели обновить мои наиболее глубокие интересы и стремления, подавленные ошибочными взглядами, дали мне силу трудиться даже при обстоятельствах, стесняющих свободу литературных занятий ˮ [4, с. III].
11 Насколько обдуманным был этот порыв, можно только гадать. Но то, что именно Волынский провоцировал ее бесстрашие, – несомненно. Но она за него и поплатилась. Книгу начали рассматривать почти исключительно под углом зрения мыслей, выраженных в посвящении, причем поняли содержание романа почти превратно, вменив автору в вину то, от чего она открещивалась, что как раз не хотела запечатлевать. С нее начали спрашивать так, как будто она дала некие обещания, но их не выполнила, хотя в предисловии Гуревич предлагает всего лишь интерпретацию собственного текста, рассказывает о намерениях, а не об осуществлениях. Словно все разом забыли, что саморефлексия писателя совершенно не обязательно полноценно реализуется в его произведениях.
12 Этим предисловием не преминули воспользоваться в первую очередь противники Волынского, защищавшие реализм, получившие возможность вновь выступить против заявленной им эстетической теории. Практически все рецензенты постоянно обращались к предисловию как к расшифровке замысла, как к идеям, полностью явленным в тексте. Это, конечно, предопределило угол рассмотрения романа, в котором стали вычитывать именно идеи ненавистного критика.
13 Сгруппировать появившиеся критические отзывы, вычленить сходные идеи, обнаружить горизонтальные связи не так легко, ибо, читая их, понимаешь, насколько трактовка зависит от методологической установки критика, от его личных вкусов и пристрастий. Кроме того, не следует забывать, что перед нами “мужская критикаˮ, пишущая о первых шагах женщины в словесном искусстве.
14 Наиболее непримиримыми оказались критики-народники, что понятно, т.к. они как представители ненавистного Волынскому позитивистского мышления нередко становились объектом его критики. Особенно агрессивно оказался настроен А.М. Скабичевский, что вполне согласуется с его принципиальным неприятием женского творчества в целом. Он относился к произведениям, написанным женщинами, всегда свысока и имел в своем багаже несколько весьма суровых приговоров [5]6. И хотя на определенном этапе он поместил характеристику женского творчества в своей “Истории новейшей русской литературы. 1848–1903ˮ и даже отметил успехи писательниц в психическом анализе [6], но подчеркнул, что их внимание к интимным чувствам определяет бедность наблюдений ими окружающего мира. Вот и теперь критик уверяет, что перед нами “развертывается самый зауряднейший и шаблоннейший роман женского пера, один из тех бесконечных дамских романов, которыми наполняется наша беллетристика многие и многие уже летаˮ [7, с. 2]7. Это такие “грибы-поганкиˮ, которые, разлагаясь, удобряют почву и способствуют появлению следующего поколения поганок. Такая уничижительная тирада в адрес женщин-авторов в устах Скабичевского не удивительна, т.к. для него несомненно, что ничего оригинального женщины создать не могут, а процесс творчества протекает у них следующим образом: “Будучи еще в средних классах гимназии , барышни наши начинают уже зачитываться романами и переводными, и оригинальными, а наиболее всего дамскими, и если одна из таких барышень обладает живою восприимчивостью, воображением и маленьким даром бегло излагать свои мысли, то она и сама приступает к опытам написать нечто подобноеˮ. Потому-то и выходят из-под их пера “отражения отраженийˮ. И, передергивая признание Гуревич, что еще пятнадцать лет назад в ее воображении вставали ее герои, рецензент определенно заявляет, что на самом деле это были фигуры и сцены “из массы прочитанных ею романовˮ.
6. См. его обзор творчества М. Крестовской в: Марья Всеволодовна Крестовская. Сочинения М.В. Крестовской. 4 тома. СПб. 1888–1896 г. Артистка, роман ее же. СПб. 1896 г. // Скабичевский А. Соч.: В 2-х т. Т. 2. СПб.: Типография Ю.Н. Эрлих, 1903. С. 639–666.

7. Здесь и далее приводятся цитаты из указанной статьи.
15 Вся рецензия написана в издевательском ключе: Волынский назван “всесильным магомˮ, который смог произвести “чудесный умственный переворотˮ в душе Гуревич, а сам роман рассматривается исключительно как проекция идей Волынского. Естественно, что критик пережил “горькое разочарованиеˮ, ибо надеялся увидеть в нем отблески “того духовного светаˮ, который преобразил Гуревич, но там его не оказалось. И дабы сделать наглядным свое недоумение, он прибегает к сравнению прочитанного с блюдом, приготовленным “доморощенным поваром Варфоломеемˮ, который обещал кулинарные изыски под французскими наименованиями, а в итоге предложил “ординарные российские щи с промозглой капустойˮ. В “Плоскогорьеˮ рецензент разглядел только любовную линию (отношения Андрея Тропинина и Нины Загряжской), которую и поднес читателям весьма тривиально – как цепь очарований и разочарований людей, находящихся на разных ступенях социальной лестницы. При этом критик безоговорочно отнес героиню к добродетельным персонажам, в герое акцентировал порочные задатки. Но т.к. содержание романа Скабичевский передает неточно (у него Андрей умирает от чахотки, а Нина получает от тетки какую-то заграничную “педагогическую командировкуˮ), то создается впечатление, что критик только его пролистал.
16 Завершает рецензию Скабичевский высмеиванием знаний Гуревич по географии, ибо “сравнение жизни человеческой с плоскогорием в смысле поднятия путника на высокую гору, на которой оказывается вдруг плоская вершина, никуда не годитсяˮ. По его мнению, плоскогорья – это “выпуклости на земной кореˮ, которые повышаются совершенно незаметно. Чтобы смягчить свой приговор, Скабичевский снисходительно похлопывает Гуревич по плечу, отмечая “бойкое перо, недурной язык, живую наблюдательность мелких деталей , умение вести сцены и разговорыˮ. Это позволяет ему отнести ее к разряду “заурядных романистокˮ типа О. Шапир и М. Крестовской с тою лишь разницей, что те ведут свое повествование “бесхитростноˮ, а Гуревич выступила с “претензиямиˮ на открытие “мерцания вечного светаˮ.
17 Еще более жестко отозвался о романе А.И. Богданович, находившийся в это время на распутье: он начал изолироваться от народнических кругов, с которыми ранее был тесно связан, стал испытывать тягу к марксизму, но марксистские идеи выражались в его статьях главным образом в критике “обветшалого народничестваˮ и отказе от идеализации крестьянина. Но народническая закваска давала себя знать: он оказался нетерпим ко всем модернистским новациям в литературе. И это очевидно сказалось при характеристике романа. Богданович объединяет себя с “заурядным читателемˮ (это характерный для критика прием) и его глазами предлагает посмотреть на произведение, которое производит двойственное впечатление: с одной стороны, нарисована широкая картина жизни, с другой – просвечивает тенденция, но что это за тенденция остается тайной. И почти сразу же нивелирует этот в общем нейтральный посыл, заявляя об отсутствии у автора художественного таланта: у Гуревич, “нет слогаˮ, ее язык “бесцветный, тягучий , с массой повторенийˮ [8, с. 59]. Но дальнейшее объяснение претензий выявляет эстетические принципы критика, не приемлющего воздушного, акварельного почерка автора, который заменяет описания пейзажей “нагромождением массы отдельных черточек, штрихов, не обладая присущей только художнику способностью схватывать главные, характерные черты ˮ [8, с. 59]. Т.е. именно импрессионистичность зарисовок природы (в чем как раз Гуревич достаточно сильна) осуждается критиком. То же относит он и к характерам, которые “бледныˮ и “смутныˮ. Богданович упрямо настаивает на отчетливой типизации, понимая под нею нечто затвердевшее, устойчивое, отшлифованное временем и явно не подозревает, что впервые замеченные писателем типы могут быть становящимися, формирующимися, неотчетливыми.
18 Но если упрек в невыразительности еще можно отнести к главным героям (что, однако, возможно, и входило в задачу Гуревич, стремившей запечатлеть колеблющихся и порывисто-нерешительных людей), то подобного нельзя сказать о второстепенных лицах, которых критик тоже посчитал “деревянными манекенамиˮ [8, с. 60]. Но они-то как раз писательнице безусловно удались. Чего стоит один дядюшка Нины, Павел Иванович, сначала тайно и робко влюбленный в племянницу, а потом пустившийся во все тяжкие пропойца, окончательно потерявший себя человек, кончающий самоубийством. Или Нинина хлопочущая о курсах для девиц тетушка Вера Ермолаевна, нелепая эмансипэ 80-х годов, обеспокоенная тем, что учиться на курсы идут одни дурнушки.
19 Причину безжизненности и вялости романа критик видит в том, что самому автору, как и его героям, не открылась цель жизни. Из дальнейшей его аргументации следует, что цель эта заключается в проведении в жизнь “простых житейских делˮ. Как мы знаем, сам Богданович был сторонником теории “малых делˮ, поэтому его и возмутило порицание, которое он расслышал в авторском тоне по отношению к занятой «“низменными” делами» в виде устройства народных школ подруги главной героини. И роман его не устроил именно потому, что Гуревич, будто бы «осуждая “низменное” отношение к простому житейскому делу», не указала, что же она подразумевает под «“высоким” отношением к жизни» [8, c. 62]. Ведь для него Андрей и Нина, отказывающиеся от ежедневной скрупулезной работы, – бездельники по определению. Иными словами, как чаще всего и бывало у критиков, желающих вычитать в книге рецепт того, как надо жить, их недоумение вызывало отсутствие указующего перста, отсутствие героев, могущих служить примером, неготовность к осуждению того, что надо с их точки зрения осудить. Потому и назвал Богданович роман Гуревич “томительно-тягостнымˮ [8, c. 62], не вызывающим у читателя желания ощутить “родственную связьˮ с его персонажами, которые в свою очередь не внушают “ни интереса, ни сожаления, ни участияˮ [8, c. 60].
20 Критик явно настаивает на необходимости эмоционального восприятия текста, подспудно ожидая именно такого эффекта от произведения, написанного женщиной. И вполне возможно, что реплику в одной из появившихся позже рецензий стоит расценить как возражение Богдановичу. Анонимный рецензент журнала “Новое словоˮ, желая защитить роман, написал, что многие из его знакомых «рыдали, читая некоторые места “Плоскогорья”» [9, с. 64]. Однако к такой защите можно применить слова Грибоедова: “Не поздоровится от этаких похвал…ˮ, – т.к. эту цитату тут же подняли на смех. И напрасно, поскольку есть свидетельства, что у некоторых читателей слезы действительно вызывало чтение этого романа. В этом признавалась автору Мария Ливеровская, женщина высокообразованная, закончившая с золотой медалью Смольный институт, ставшая известной переводчицей (знала 17 языков!), получившая звание сначала магистра, а потом и профессора романо-германской филологии. «Дорогая Любовь Яковлевна, – писала она, – только что кончила читать Ваше “Плоскогорьеˮ и не могу удержаться от нескольких слов… – благодарности.
21 Вы заставили меня пережить давно забытые впечатления. Я читала, уйдя вся в книгу, ничего не видела и не слышала, что кругом творится! .
22 Некоторые места захватывали меня до волнения, над одной страницей я плакала… [10, л. 5].
23 За эти годы, когда я читала новую литературу, я переживала только мучительную тоску и, иногда, негодование. Ваша милая, теплая и такая чистая книжка снова сделала меня ребенком, заставила плакать, волноваться, думать и жить жизнью Ваших героев» [10, л. 5 (об.)]. И далее еще раз корреспондентка акцентировала отличие пафоса романа от современной литературы: “такие вот детские слезы, никто нам не дает из новыхˮ [10, л. 6].
24 Существует еще один очень подробный разбор романа, так и не увидевший свет, а потому и не прочитанный ни автором, ни современниками. Это отзыв В.Г. Короленко, оставшийся в архиве писателя и озаглавленный весьма красноречиво «“Молодые стремления” в освещении “философского идеализма”». Его публикатор М.Г. Петрова выдвигает две причины такого решения: сочувствие молодой женщине, по сути, брошенной Волынским вместе с погибающим журналом на произвол судьбы, и плохое состояние здоровья самого Короленко. Петрова приводит его ответ приблизительно 1913 года на одно из писем Гуревич, где он сожалеет, что она бросила “писать художественные вещиˮ, а надо бы продолжать, т.к. у нее есть “несомненный талантˮ [11, с. 56]. Собственно, это он отмечал и в рецензии, написанной 15 лет назад: у автора “здоровое чутье природыˮ, лица нарисованы отчетливо, “сохраняют свои основные чертыˮ [11, c. 57], слог “ясный, свободный и простойˮ, картины набросаны “мастерскиˮ [11, с. 59]. Однако, думается, что было еще что-то, остановившее Короленко. Отзыв получился объемным, а это значит, что роман задел писателя за живое и показался ему полноценным выразителем того настроения, которое получало все большее распространение в обществе. И, возможно, что писатель почувствовал, какое сильное озлобление по отношению к новейшей философии индивидуализма, которую он интерпретирует исключительно как презрение к общественной морали и принципам гуманности, прочитывается в отзыве, и ему показалось, что свое неприятие надо преподнести как-то иначе.
25 Но, создавая рецензию на конкретное произведение, Короленко на самом деле направлял свои стрелы против символизма и декадентства, которые и питаются теми “мозговыми линиямиˮ, которые открыл Волынский. Однако он с удовлетворением замечает, что роман лишен примет новаций: перед нами привычный русский реализм. Короленко рассматривает “Плоскогорьеˮ как пример борьбы, совершающийся в душе Гуревич, которая как редактор декадентского журнала, пропагандирующего новые приемы, вступает в борьбу с Гуревич-писательницей, которая осталась привержена традиции. Заметим, что в отличие от предыдущих критиков Короленко сразу отметает возможность рассмотрения романа как любовной истории, переводя анализируемый текст в сферу освоения более значимых проблем, которые, как мы понимаем, ему кажутся вполне подвластными женскому перу. Также он встраивает роман в панораму идейных споров между “отцамиˮ и “детьмиˮ, которые ведутся в русском обществе и русской литературе с незапамятных времен. Однако местоположение спорщиков постоянно меняется: то старики брюзжат, недовольные всем новым, то молодежь демонстрирует преждевременное “старчествоˮ. Т.е. критик с самого начала подходит к роману как идеологическому произведению, рисующему столкновение сторон. Молодежь, по его мнению, сохраняет мечтательность, старики демонстрируют цинизм. Но здесь писательницу подстерегала неудача: она не сумела превратить своих героев в “значительные образыˮ, не “установила перспективуˮ, не овладела “художественною мыслиюˮ [11, с. 59].
26 Главную тему романа он формулирует следующим образом: ранние мечты гибнут в столкновении с жизненной пошлостью. Такое противостояние, на взгляд Короленко, ярко демонстрирует спор, происходящий между Андреем, Ниной и неким Колонтаровым, которого он называет “циником и мефистофелемˮ [11, с. 58]. (Такое определение представляется нам натяжкой.) Но выбранный подход сразу загоняет нарисованных Гуревич героев в определенные рамки. Следовательно, все, выходящее за их пределы, будет безжалостно отсекаться. Так и происходит.
27 Казалось бы, Короленко вполне обоснованно предъявляет автору в первую очередь эстетические, а не идеологические требования, что почти всегда звучало в опубликованных рецензиях. Но и он совершает ту же ошибку, что и другие рецензенты, постоянно апеллируя к предисловию как выношенному, эстетическому обоснованию созданного текста. А оно, как уже было указано, не совсем точно расставило точки над i, было написано под влиянием сложившихся обстоятельств, а не в результате обдуманного решения.
28 Итак, сделав главною темою романа гибнущие под “ударами судьбыˮ мечты, Короленко подробно разбирает “составˮ мечтаний каждого из главных героев. Особенно достается Нине, которую Короленко упорно именует Ниночкой, как бы подчеркивая ее душевную незрелость. Пробуждающуюся женственность героини Гуревич действительно описывает подробно (и внимание к ощущению подростком своего тела выглядит довольно интересно на фоне в целом “бестелеснойˮ русской литературы того времени), но Короленко она кажется избыточной, дающей совершенно искаженное представление о мечтах благонравной идейной девицы. Он довольно язвительно обыгрывает этот пласт романа, говоря, что авторскую версию об одиночестве Ниночки, страдающей от того, что ее не понимают, приходится отставить, т.к. “о крови (имеется в виду пульсирующий под кожей кровоток, который видит Нина на своей обращенной к солнцу руке. – М.М.), о полковнике, об открытых воротничках и о приеме мужчинˮ [11, с. 60] девочка могла поговорить с любой женщиной в самой глухой усадьбе. Столь же ядовито рассуждает Короленко и о намерении Нины уехать в Петербург, которое внезапно посетило ее, когда приехавший в усадьбу знаменитый адвокат рассказал о девушке, которая была замешана в известном процессе и решилась на визит к высокопоставленному чиновнику. Самой ей не пришло в голову поступить на курсы в столице (эту мысль случайно подсказал ей дядя), зато она хочет всего лишь быть такой же, как “эта красивая, стройная девушка в свистящем шелковом платьеˮ [11, с. 61]. Мечты девушки о платье не дают Короленко покоя. Он все время вспоминает о нем, явно желая доказать ограниченность и пустоту Нины. На его взгляд, мечты Нины сводятся к мечтаниям «о свистящем фае и о том, что там “ее оценят”» [11, с. 61]. А потому все происшедшее в романе Короленко подытоживает в словах: “Мы не станем изображать, как все это произошло, какое платье было на Нине и т.д. надеемся, что и платье было хорошо, и описано все это г-жей Гуревич превосходноˮ [11, с. 62].
29 Также он постоянно обыгрывает словосочетание “смутное ощущение невидимого светаˮ из предисловия. И это позволяет ему призвать к ответу Андрея Тропинина. Он находит для него параллель в русской литературе. Это “человек из подпольяˮ Достоевского, обладатель “дрянного самолюбияˮ, делающий «злые глупостиˮ [11, с. 62]. Андрей выступает у Короленко “исключительной гадинойˮ [11, с. 63], перед которой меркнет даже мерзость “человека из подпольяˮ. И рецензент вынужден признать, что, обладая “непосредственным художественным чутьемˮ [11, с. 62], Гуревич сумела создать образ дрянного и слабого человека, совершающего один дурной поступок за другим. Но Достоевский – в этом убежден Короленко – определенно осуждает своего героя. А вот у Гуревич такого осуждения нет. Она даже зачем-то «покрывает внутреннюю гниль своего героя разными “золотистостями” ненужных описаний» [11, с. 64]. И опять-таки ожидая, что автор хотела показать “смутное ощущение невидимого светаˮ, он уверяет, что “по какому-то странному недоразумениюˮ Гуревич “свернула в сторону и везет совсем не туда, куда обещалаˮ [11, с. 62].
30 Почему-то Короленко уверен, что писательница хотела нарисовать и героиню, которая вызывала бы восторг у читателя, которую безоговорочно можно было бы назвать положительной. Понятно, что писателю хочется видеть в героине идейную девушку, решительно и обдуманно порывающую с прежней жизнью. Поэтому он как бы предлагает Гуревич заинтересоваться разочарованными курсистками, которых она обошла вниманием (он бы им посвятил страницы), поэтому он не замечает иронии автора по отношению к ним и к Нининой тетушке, видящей свою миссию в создании хорошей репутации открываемых ею курсов. Он презрительно отзывается о нелепом кокетстве Нины с не нужным ей поклонником (что в свою очередь точно характеризует поведение скучающей, не знающей чем заняться девушки). Но в том-то и дело, что в голове героини Гуревич как раз намешано все: и по-детски проявляемое недовольство окружающими, и готовность спорить с ними по любому поводу, и желание иметь платье из фая, и дерзкое желание настоять на своем. Нина подвержена перепадам настроений, живет спонтанно, повинуясь минутным капризам. Поэтому писательница и охарактеризовала своих героев как “слепыхˮ людей, не имеющих высоких целей. Короленко же хочет видеть перед собой роман о крушении идей и о прозрении.
31 Не принял Короленко и окончание романа, завершающегося смертью Андрея. Здесь он солидаризируется со Скабичевским, уверяя, что Гуревич действовала по старым рецептам: “больница, смерть, траурная колесница, Нина в черном платье ˮ [11, с. 63]. Он даже отнес к самому “крупному художественному грехуˮ автора “описанные прекрасно в деталяхˮ [11, с. 63] похороны! К этим “деталямˮ может быть причислен и рассыпающийся в банальностях над могилой знаменитый адвокат, речь которого Короленко почему-то воспринял всерьез (“адвокат заливается над могилой, и мы обязаны слушать почтительноˮ [11, с. 63]), в то время как Гуревич с нескрываемой иронией воспроизводит его тирады о бедном трудолюбивом мальчике, задавленном суетливой и сумрачной жизнью. Но это ведь пародийный пересказ трафаретного сюжета о погибшем даровании, который как раз и хотела в своем романе опровергнуть писательница, показывая, что отнюдь не только среда, но и психические срывы, и психологические особенности человека, и даже физическое недомогание могут стать препятствиями на пути к духовному выздоровлению.
32 Короленко-критику кажется, что в конце рецензии он разрешает свои недоумения по поводу несогласованности обещанного и осуществленного. Причина, по его мнению, заключалась в том, что герои Гуревич воображают, что они необыкновенные люди, презирающие остальных как мещан. Вот потому-то Ниночке и нужна любовь «только необычная, не как у всех, а с вывертом, с обстановкой, от которой кто-нибудь ахнет; так, как “никогда не бывает”» [11, с. 64]. И тут он оказывается близок к истине, т. к. и Андрей, и Нина действительно были подхвачены вихрем презрения к мещанству, увлеклись модой на людей, порывающих с воспитавшей их средой, готовящих себя к чему-то, что они и определить толком не могли, людей мечущихся и недовольных, но не дающих себе труда представить свое будущее. Это были дерзкие “лишние людиˮ из интеллигентной среды 80-х годов, подготовившие “кризисˮ 90-х годов, но сами потерявшиеся. Действительно можно согласиться с Короленко, который назвал их поведение “трагедией странных ошибокˮ [11, с. 65]. Но рецензент считает, что Гуревич обещала писать о людях, озаренных светом надежды, а потому еще большая ошибка совершена самим автором, «уверенным, что он “дал своим героям ощущение высшего светаˮ» [11, с. 65].
33 Думается, анализ статьи позволил развенчать убеждение Короленко, что в намерение Гуревич входило показать этот “невидимый светˮ. И верным оказалось наше предположение, что для Короленко роман Гуревич был только предлогом для доказательства тезиса об опасности «декадентской поэзии с ее необычными формами и исканием “новой красоты”», демонстрирующая «обстановочный внешний протест против “мещанства”» [11, с. 65]. Рецензия написана с целью противопоставить мнимым противникам буржуазности работу людей, искренне и непосредственно “преданных высшим человеческим интересамˮ [11, с. 65], не заботящихся о том, как их следует называть и не стремящихся стать героями и борцами с “мещанствомˮ. Следовательно, роман Любови Гуревич стал разменной монетой в жестком споре сторонников реализма и демократических идеалов с новым искусством и пропагандирующими его людьми.
34 Однако были все же критики, позитивно воспринявшие “Плоскогорьеˮ. Понимание, какую злую шутку с Гуревич сыграло письмо-предисловие, проявил автор анонимной рецензии в “Новом словеˮ. Он взял роман под защиту, напомнив прежде всего, какими “пренебрежительными насмешкамиˮ [9, с. 64] он был встречен. И этот критик правильно увидел причину неудачи автора в неуместном предисловии, в котором содержатся не только “похвалы и излиянияˮ г-ну Волынскому, но и навязывание героям некоей “тревожностиˮ и “смутного ощущения невидимого светаˮ. Он остановился на эстетических качествах произведения, причислив автора к “тургеневской школеˮ [9, с. 67] и указав, что этой школе обязана Гуревич лучшими страницами романа, а никак не философским статьям А.Л. Волынского, в чем хочет уверить читателей. Он оценил яркую изобразительность второстепенных фигур, о которых остальные критики почти всегда умалчивали, но которые как раз дают представление об общественной атмосфере и временных кумирах.
35 Критик построил свою рецензию на выявлении несоответствия между попытками автора объяснить смысл созданного и тем, что можно обнаружить на самом деле. Но для этого он намеренно (или бессознательно) приземляет содержание произведения, говоря о нем как о «бесхитростном рассказе о жизни и страданиях “неудачников”» [9, с. 64], что и обеспечивает, на его взгляд, эмоциональное восприятие текста, делает его близким всем. В качестве главной он выделил любовную линию, но передает нюансы любовных отношений героев не совсем точно, упрощая характеры, лишая сложности переживания. Критик мыслит довольно стереотипно, исповедуя эстетику разночинно-демократической литературы и принципы “натуральной школыˮ. Он склонен обвинить в случившемся “мелкую жизненную борьбуˮ [9, с. 66], хотя и пишет о “винеˮ Тропинина, о его “недостаточно стойкомˮ характере. Но упоминает об этом как-то вскользь, как о чем-то несущественном, вновь переводя разговор на тему мелкой будничной жизни, которая и делает людей такими неудачниками.
36 Гораздо более интересно его суждение о характере Нины. По сути, он в нескольких словах обрисовывает народившийся новый женский тип: “Высота женской натуры пока должна измеряться не столько активной, сколько потенциальной, скрытой силой, которая проявляется через любимого мужчину, удесятеряя силы последнегоˮ [9, с. 66]. Но это возможно, считает он, лишь в том случае, когда мужчина стоит “на одной высоте с такою женщинойˮ, когда он способен “понимать и осуществлять ее идеалыˮ. Рецензент приводит в пример жену Джона Стюарта Милля, которая постоянно толкала “мужа впередˮ [9, с. 66]. Приведенные слова предлагают интерпретировать женские образы XIX в. совсем иначе, чем это обыкновенно делается. Женщина не муза, не идеал, а мотор, двигатель, без которого мужчина остается инертным. Критик “Нового словаˮ, таким образом, опровергает традиционное представление об этапах раскрепощения женщины. И драматизм в финале, считает он, возникает как раз потому, что Андрей оказался не на высоте Нины. И еще на одну причину их несовместимости указал он (ее упускали из виду остальные!). Это брошенная жена Андрея Анюта. Рецензент сочувственно приводит авторское рассуждение о том, какими незримыми нитями мы связаны с покинутыми и не нужными нам людьми, и указывает на него как на глубочайшее наблюдение Гуревич. И сам добавляет, что эта неустранимая связь с прошлым и есть “одно из вечных страданий человеческой личностиˮ [9, с. 67]. Он же оказался – едва ли не единственным, – кто внимательно проследил судьбу сестры Андрея Фенички. И хотя и здесь он оправдывает жестокость Андрея, не пожелавшего помочь сестре, зато точно передает ощущение того ужаса, который обступает живущую не разумом, а чувствами доверчивую Феню.
37 Внимательно и доброжелательно отнесся к роману и Е.А. Соловьев-Андреевич, напечатавшийся в газете “Новостиˮ весьма лестный отзыв. Критик к моменту написания рецензии уже испытал серьезное влияние марксизма, поэтому акцентировал внимание на социальном происхождении героев, условиях существования, перспективах классового конфликта8. Какие-то подтверждения своей теории о “философии свободыˮ9 он, видимо, постарался почувствовать и в этом произведении. Но рецензия, к счастью, оказалась выходящей за рамки “борьбы партикулярной фуражки с кокардойˮ [12, с. 1], как впоследствии охарактеризовал его книгу К. Чуковский. Ему настолько понравился роман, что он отнес его к “превосходнымˮ [13, с. 2] явлениям литературы. И в другой своей статье он отозвался о нем как о “выдающемсяˮ [14, с. 2] произведении. Отсюда следует, что талант Гуревич был признан им безоговорочно. Он посвятил роману подвальный разворот в газете “Новостиˮ сразу после его издания в апреле 1897 года, где дал первой книге Гуревич, на наш взгляд, все же завышенную оценку, обнаружив в романе простоту, соразмерность, единство настроения. Особенно понравились ему “петербургскиеˮ главы, посвященные соединению Нины и Андрея (на наш взгляд, довольно слабые). Они показались ему “самыми мучительными и лучшимиˮ [15, с. 3], имея в виду, правда, сцену объяснения Андрея с находящейся на краю пропасти сестрой.
8. Подробнее о критической позиции Е.А. Соловьева-Андреевича см.: Михайлова М.В. Забытое имя: Евгений Соловьев-Андреевич (1867–1905). У истоков марксистской литературной теории // Соловьев (Андреевич) Е.А. Опыт философии русской литературы. Избранные труды. М.: Модест Колеров. 2020. 576 с. (Исследования по истории русской мысли. Т. 25).

9. Самой известной книгой Е.А. Соловьева-Андреевича была “Опыт философии русской литературыˮ (1905).
38 Он так же, как и многие рецензенты, критиковавшие роман, приводит цитаты из предисловия. Но если для большинства оно представляло нелепость, алкание каких-то несуществующих идей, то для него за словами об обнаружении писательницей ведущей идеи в жизни стоял поиск смыслов. Многолетняя работа над романом свидетельствует, по его мнению, не о неоформленности замысла, а об огромной требовательности автора к себе. И самое важное: он поверил Гуревич, что та хотела изобразить “слепых людейˮ, ищущих дорогу к свету и счастью, но избравших неверное направление. А поверив, он смог выстроить свою рецензию как анализ того, как представляет Гуревич эту “слепотуˮ, насколько ей удалось это показать… Поэтому он и расслышал в повествовании сострадательная ноту по отношению “к несчастным слепцамˮ. Но все же ведущим, как видится ему, оказался суровый, хотя и “печальный тонˮ [15, с. 2], очень подходящий для воспроизведения жестоких подробностей жизни. И “в этой суровостиˮ, в “верности жизненной правде и заключается главное достоинствоˮ [15, с. 3] романа.
39 Критик считает нужным довольно подробно остановиться на событиях, определивших судьбу главного героя, оставляя в стороне рассказ о жизни его сестры, который, признает он, не менее важен, но преподнесен Гуревич несколько шаблонно (при этом, заметим от себя, писательнице удалось глубоко проникнуть в душу простолюдинки). Он подробно характеризует психологию юноши: завышенная самооценка и рано развившееся самолюбие заставляют его особенно остро переживать и грубость обстановки, и холодность окружающих. Критик находит определение для такого типа: это скрытный мечтатель, чьи мечты книжные, никак не соотносятся с жизнью. Но это одновременно и точно воссозданный Гуревич тип невольного лжеца, готового приукрасить себя и свое существование, лишь бы завоевать авторитет в глазах окружающих. Андрей готов выдавать желаемое за действительное, вырастая в своих собственных глазах, восхищая Нину. Критик объясняет такое поведение “страхом жизниˮ, давая этому явлению социологическое объяснение: бедность и отъединенность от людского сообщества.
40 Завязка произведения – знакомство Андрея с девушкой дворянского происхождения Ниной Загряжской. Их взаимный неподдельный интерес друг к другу подогревается тем, что они представители разных социальных миров. А еще оба мечтают о славе, известности, преклонении. Однако каждый из них рисует в своем воображении образ Другого, не совсем соответствующий реальности. Нина видит в избраннике человека труда и упорства, он в ней – доверчивую и наивную душу. Кажется, что Соловьев-Андреевич склонен оправдывать поступки Тропинина (его вечное недовольство, равнодушие к жене), но на самом деле критик объясняет их, исходя из качеств натуры героя, взращенных, пусть и частично, средой и обстоятельствами жизни. Отсюда неспособность Андрея к самоотречению, отсутствие в нем добродушия и иронии. Иными словами, можем сделать вывод мы, Гуревич сделала попытку нарисовать самовлюбленного эгоиста, ополчившегося в озлоблении на весь мир. Но значит ли это, что эгоисты не страдают, задается вопросом рецензент. Нет, отвечает он себе. Их страдания остры и глубоки, подчас невыносимы. Соловьев-Андреевич не досказывает своей мысли, хотя читателю становится почти ясно, что перед нами вариант “подпольного человекаˮ, мучителя и жертвы в одном лице.
41 Но таков герой в первой половине романа. Вторая половина заставляет критика с иными критериями подойти к рассмотрению его психологии. После того, как Андрей использовал самое жестокое средство – бежал от окружающей рутины, оставив без средств существования жену и маленького ребенка, в Петербург, Соловьев-Андреевич начинает его рассматривать его поведение с точки зрения психопатологии. Это несколько неожиданный поворот. Вряд ли что-то подобное хотела нарисовать автор. Зато сам критик явно увлечен своим открытием. Он подробно развивает идею, что Андреем овладевает mania, подавляющая все остальные “стороны душевной жизниˮ [15, с. 3]. Таковой становится жажда успеха. Теперь юноша совсем не знает ни жалости, ни сострадания, голос совести совершенно умолкает. Вот это и есть, по мнению критика, “полная слепотаˮ [15, с. 3]. Трудно сказать, согласилась бы с ним Гуревич, но важно то, что он выделил в замысле автора главное – слепоту людей. Соловьев-Андреевич, возможно, и не улавливает религиозный подтекст романа, хотя и пишет о “голоде сердцаˮ, т.е. тотальном одиночестве, восторжествовавшем в современном христианском мире. На самом деле Гуревич ведет речь, конечно, о духовной слепоте, о греховном состоянии, из которого, вспоминая покинутую жену, только на смертном одре начинает выходить Андрей. И Нина, самозабвенно ухаживающая за умирающим, оказывается только стоящей на пороге просветления. Ей предстоит еще долгий путь освобождения от гордыни.
42 Соловьев-Андреевич, однако, предпочитает исследовать личность героя, отталкиваясь от физиологических проявлений болезни. (Андрей умирает от туберкулезного менингита. И если все остальные критики подсмеивались над его постоянной головной болью, Соловьев-Андреевич увидел в этом точно зафиксированный автором симптом.) В итоге в трактовке критика Андрей предстает как “живой мертвец, человек, загипнотизировавший себя идеей неудачи и бессилия, как прежде он гипнотизировал себя идеей успехаˮ [15, с. 3]. Это уже тень, призрак, которому мучительно дается каждый день. Холодная и черствая жизнь заканчивается на больничной койке в бреду и ночных кошмарах. А поведение Нины, ранее отдавшейся ему “в каком-то тревожном героическом порывеˮ [15, с. 3], критик рассматривает как проявление традиционной женской жертвенности, принявшей форму “страстной готовности излечить его от самого себяˮ [15, с. 3]. Довольно нетривиально интерпретирует Соловьев-Андреевич и причины, по которым Андрей принял жертву Нины. Он прочитывает в этом и месть людям, которые когда-то оттолкнули его, и “взрыв больного животного чувстваˮ, и “последнюю вспышку самосохраненияˮ. Но о любви речи нет. “… ему нужна была сиделка, а не любящая женщинаˮ [15, с. 3], – таков вердикт рецензента.
43 Отыскал рецензент в романе и недостатки. Это “соединениеˮ двух сюжетов – один о брате, другой о сестре – в одном произведении! Промахом автора считает он и пропуск в описании студенческого периода в жизни Андрея, которые пришлись на середину восьмидесятых. Воспроизведение студенческой атмосферы, на его взгляд, могло бы дополнительно объяснить отдельные черточки в характере героя (критик не удержался и сам дал яркую картину студенческой жизни того времени, участником которой был сам).
44 О романе отозвался и собрат Соловьева-Андреевича по критическому цеху – Владимир Михайлович Шулятиков (1912), уже не просто испытавший влияние марксизма, но проводивший довольно четкую марксистскую линию в критике, причем в ее самом прямолинейном вульгаризирующем варианте. К достоинству его отклика следует, однако, отнести то, что он рассмотрел роман в рамках “женскойˮ литературы (он берет в кавычки этот эпитет, понимая, что терминологически понятие не до конца устоялось, хотя им и пользуются с 40-х годов XIX в.), т. е. объединил произведение Гуревич с работами еще двух писательниц. На этом основании он обозначил некоторые особенности, присущие женской литературе 90-х годов в целом и высказал свои пожелания относительно ее развития в дальнейшем.
45 Критик не вдавался в подробности настроений, не касался импульсов, побудивших Гуревич взяться за перо, не замечал ни эстетических достоинств, ни промахов, хотя несколько его замечаний все же можно отнести к области поэтики: “Г-жа Гуревич проявляет склонность к философским обобщениям; ее роман – плод долговременной рефлективной работы; он написан очень умно и с большим тактом, но от него веет холодом. Заметна в романе также склонность к декадентским мотивамˮ [16, с. 3]10. Не обратив внимания на предисловие, Шулятиков предложил под определенным углом зрения расшифровать авторскую позицию, имея в виду тот набор признаков, которые должны присутствовать в современной женской литературе. Констатируя происходящие в обществе изменения (на общественной арене возникла «новая женщинаˮ, которая начинает трудиться, чтобы стать материально независимой11), Шулятиков ждет от современных романисток ее изображения, но ни у одной из них (анализируются романы К. Ельцовой и Т. Барвенковой) этого и не находит. Роман Гуревич для него всего лишь “поэма любвиˮ, раскрывающая “жизнь сердцаˮ, т.е. заведомо устарелый, отражающий прежнюю фазу существования женщины, «когда завоевание семейного счастья было единственным требованием большинства женщин, когда радикалками считались те женщины, которые, стремясь завоевать себе счастье, проповедовали свободу чувства; когда авторы романов наделяли своих героинь лишь двумя качествами: способностью “сильно” любить и способностью энергично бороться за свое счастье против всевозможных препятствий и светских предрассудков». Почему же не изображают писательницы «девушек, живущих “новыми” идеями, принципами, убеждениями, кровных детей известной социальной и культурной обстановки»?
10. Далее цитаты приводятся указанному изданию.

11. Шулятиков связывает ее появление, как и вообще все процессы в мире, с новыми способами ведения хозяйственной деятельности.
46 Тем не менее, он уверен, что Гуревич пыталась нарисовать именно “новую женщинуˮ, однако почему-то не уделила внимания “описанию того общества, среди которого развиваласьˮ героиня, «описанию процесса того экономического крушения семьи Загряжских, которое сделало Нину “новой” женщиной», не рассказала о характере ее “умственных интересовˮ. Тут Шулятикова осеняет догадка: возможно, Гуревич хотела нарисовать не тип женщины, стремящейся вырваться из силков экономической зависимости, а новый психологический женский тип, чья любовь “мучительна и болезненнаˮ в отличие от не знающих колебаний девушек 60-х годов. Героини анализируемых романов «страдают вечной душевной раздвоенностью, вечно колеблются между самыми противоположными настроениями и идеями, вечно ведут войну сами с собой, вечно жалуются на свое слабоволие и бессилие; родовые и кастовые инстинкты сохраняют над ними могущественную власть и только после самой упорной борьбы уступают поле сражения “новым” стремлениям». Т.е. критик увидел новаторство писательниц именно в воспроизведении новой психологии, в углубленном психологизме. Однако финал прочитал опять-таки предельно прямолинейно: читатель расстается с Ниной, преисполненной «“новыми” стремлениями». Что это за “новыеˮ стремления, Шулятиков не объяснил. Неужели о работе, способной обеспечить ей материальную независимость? Зато резюме прозвучало как квинтэссенция вульгарного социологизма: в романе “вопрос о самостоятельном труде женщины не получил должного освещенияˮ, автор не подчеркнул “с должной силой тех форм борьбы за существование, которые разлучилиˮ влюбчивых девушек «с уютными “дворянскими гнездами”». На самом деле мы оставляем героиню, погруженную в раздумья над прошедшими годами, только что встретившуюся лицом к лицу со смертью. Какой урок вынесет она, нам остается только гадать…
47 Как видим, роман оказался не прочитан или прочитан весьма своеобразно даже теми критиками, которые решили поддержать Гуревич. И думается, что это не могло не огорчить автора. Однако он дал импульс к наблюдению над творческой эволюцией писательницы. Свой отзыв на следующее произведение Гуревич, рассказ “Тоскаˮ, состоящий, как ему показалось, из “отрывков, без конца и началаˮ [13, с. 2], Соловьев-Андреевич уже мерил высшей мерой, потому и остался им недоволен. На сборник малой прозы, выпущенный в 1904 г. «“Седок” и другие рассказыˮ [17] отозвался В. Боцяновский. Он, сравнив рассказ Чехова “Тоскаˮ и рассказ Гуревич “Седокˮ, уловил в ее поэтике чеховские нотки, однако не заметил, что автор попыталась создать символико-условную фигуру, где “седокомˮ является не конкретный человек, а все обстоятельства, все условия, которые загоняют извозчика Ивана в угол, не давая ощутить себя человеком. Поэтому, когда Ивана в беспамятстве отвозят в участок, можно сказать, что всевластный Седок довершил начатое дело. Однако Боцяновскому рассказ показался “несложнымˮ, состоящим из одного “описанияˮ [18, с. 3]. И критик произносит приговор: за простые и несложные сюжеты нельзя браться писателям с небольшим дарованием, какой и является Гуревич. Думается, такая твердость в отстаивании своей позиции проистекала у Боцяновского еще и от того, что рассказ похвалил В. Брюсов, усмотревший в образе всесильного Седока, понукающего возницу, символику, хотя и отметивший, что автор прибегнул к ней скорее из желания “не быть шаблоннымˮ [19, с. 503]. Боцяновский же, как известно, был приверженцем реалистического искусства.
48 Отозвалась на рассказы Гуревич и отслеживающая проявления женской специфики в литературе Е.А. Колтоновская. Однако отзыв вышел снисходительно-формальным, вероятнее всего потому, что Колтоновской был не близок тип героини, к которому, как ей показалось, сама Гуревич испытывала симпатию: “нежные, поэтичные, глубоко женственные натуры, способные беззаветно любить и находящие себе полное выражение только в любвиˮ [20, с. 130]. Чувствуется, что проза Гуревич ее не задела, что такое “типично-женское настроениеˮ вызывает внутреннее сопротивление критика, тем более что даже мужчины в исполнении писательницы выходят “слишком женоподобныˮ [20, с. 131]. Но все же ею отмечены изящество книжки, искренность тона, тонкий психологизм, но ни глубины замысла, ни яркой изобразительности она не обнаружила.
49 Интересна оценка прозы Гуревич Ф. Батюшковым. Чуткость критика позволяет ему понять, что автор не придерживается принципов старой “реалистической школыˮ, рисуя не “уголки жизниˮ, а “уголки душиˮ [21, с. 116], т.е. решаются психологические задачи. Он рассматривает созданное Гуревич как “изящные, тонкой ажурной работы наброскиˮ, как нечто, призванное вызвать у читателя определенное настроение. Поэтому Батюшков справедливо не останавливается на темах, которые банальны, понимая, что “вся суть в изложенииˮ [21, с. 116]. И он верно угадывает направление поисков Гуревич, ее устремленность к символическому обобщению, которое имеет место в рассказе “Седокˮ, где образ лишается “своей конкретной оболочкиˮ [21, с. 117]. Подобное не встречается в других рассказах, зато в каждом из них присутствует “оригинальное освещениеˮ, образующее в итоге “узорчатый, как кружево, эскиз, выразительный в своей сжатостиˮ [21, с. 117]. И душевные состояния своих героев писательница также рисует “с большой выразительностьюˮ [21, с. 117]. По всей видимости, счел критик, она видит своей задачей обрисовку “изолированных настроенийˮ [21, с. 118]. При этом Гуревич не упускает из виду “общий фон общественно-этических воззренийˮ, что в эпоху торжества “антисоциального индифферентизмаˮ [21, с. 118], по мнению критика, представляет собою особую ценность. Расшифровать эту фразу можно так: именно в гуманистическом ядре произведений Гуревич ощущается ее связь с традициями классической русской литературы.
50 Пожалуй, только Батюшков произвел оценку писаний Гуревич в перспективе ее эволюции как писательницы, подсказал, в каком направлении ей следует развиваться. Он видел ее дальнейшее развитие в рамках импрессионистической прозы. Но, видимо, это уже не могло исправить положения, так как неудача с романом, его весьма произвольные оценки, которые проистекали из несоответствия заранее вызревших в сознании критиков схем и концепций тому, что они анализировали, отбили у нее желание продолжать художественные опыты. Она опубликовала еще несколько произведений – повесть “К солнцуˮ (1905), рассказ “Братˮ (1907), драму “Сменаˮ (1907), прошедшие практически незамеченными. И впредь Гуревич предпочла сама быть критиком и выносить собственные суждения по поводу созданного другими творцами. Однако все же не смогла до конца преодолеть свою тягу к художественному творчеству. Имеются сведения, что она предполагала вернуться к роману и переработать его приблизительно в 1913 году. Такой вывод можно сделать из письма к ней Марии Ливеровской, которая пишет: “Я слыхала, что Вы взялись за обработку романа, приветствую Вас от всей души, но хочу просить Вас писать еще и еще, т.к. нужны людям современности такие вот чудесные переживания ˮ [10, л. 5 (об.)]. И добавляет, что хотела бы вновь перечитать роман уже в переделанном виде и даже «многим хотела бы дать почитать “Плоскогорьеˮ, да не знаю, не лучше ли тогда дать, когда Вы его переработаете? Хотя мне не мешали длинноты нисколько, и я вчитывалась в каждую мысль» [10, л. 8-8 (об.)].
51 Следовательно, вывод, что именно резкие критические суждения, а тем более “мужская критикаˮ заставили ее прервать работу в сфере художества, не совсем основателен. Однако проведенный анализ позволяет сделать несколько наблюдений над приемами критиков, не принимавших женского творчества. Так, дабы его принизить, при пересказе содержания прибегают к просторечным выражениям, что сразу уплощает и опошляет сюжет. Например, у Скабичевского Андрей сначала “прозябал в уездном городишкеˮ, а потом “начал фыркать и пилить героинюˮ, а его сестру Феню “сманил офицерˮ и т.п. Постоянное прибавление уменьшительно-ласкательного суффикса к имени героини (Ниночка) и героя (Андрюша), как это делает Короленко, превращает повзрослевших молодых людей в несмышленышей, неспособных управлять своими желаниями и эмоциями. Фиксация на эмоциональной составляющей как обязательном компоненте женской прозы в подтексте лишает ее интеллектуального начала. А о том, что оно было и прочитывалось внимательным читателем, опять-таки свидетельствует признание Ливеровской: «И мысль Ваша о “слепыхˮ так близка и понятна мне самой, только что прозревшей. Я иду ощупью, еще неуверенная в своих силах , но с каждым днем растет моя радость и вера, то я знаю, куда идти» [10, л. 6].
52 И возможно, все указанные моменты, присутствующие в критических отзывах, наряду с предельно вольной интерпретацией идейного содержания романа, подспудно подействовали на Л.Я. Гуревич, притормозив, а потом и вовсе прервав ее деятельность на беллетристическом поприще.

References

1. Stanislavsky, K.S. Moya zhizn v iskusstve [My Life in Art]. Sobr. soch.: V 8 t. T.1. [Collected Works: In 8 Vols. V.1.]. Moscow, Iskusstvo Publ., 1954. 352 p. (In Russ.)

2. Gurevich, L.Ya. Istoriya “Severnogo vestnikaˮ [History of “Northern Bulletinˮ]. Russkaya literatura XX veka (1890–1910) [Russian Literature of the Twentieth Century (1890–1910)]. In 2 Books. Book. I. Moscow, Izdatelskij dom “XXI vek – Soglasieˮ Publ., 2000, pp. 228–252. (In Russ.)

3. Ldov, K. Pismo k L.Ya Gurevich 2 iyunya 1896 g. [Letter to L.Y. Gurevich, 2 June 1896]. OR IRLI. F. 89. No. 19986. L. 4. (In Russ.)

4. Gurevich, L.Ya. Ploskogorye. Roman v 5 chastyah [Flatland. Novel in 5 Parts]. St. Petersburg, Tipografiya M. Merkusheva Publ., 1897. 359 p. (In Russ.)

5. Skabichevsky, A. Soch.: V 2-h t. T. 2. [Collections: In 2 Vols. Т. 2]. St. Petersburg, Tipografiya Yu.N. Erlih Publ., 1903, pp. 639–666. (In Russ.)

6. Skabichevsky, A.M. Istoriya novejshej russkoj literatury. 1848–1903 [History of Modern Russian Literature. 1848–1903]. St. Petersburg, Obshchestvennaya polza Publ., 1903, pp. 384–387. (In Russ.)

7. Skabichevsky, A. M. Tekushchaya literatura. “Ploskogoryeˮ, roman v pyati chastyah L.Ya. Gurevich. Pb. 1897 [Current Literature. “Flatlandˮ, Novel in Five Parts by L.Y. Gurevich. Pb. 1897]. Syn Otechestva [Son of the Fatherland]. 1897, No. 145, May 30, p. 2. (In Russ.)

8. Bogdanovich, A.I. Ploskogorye. Roman v pyati chastyah. L.Ya. Gurevich. SPb., 1897 [Flatland. Novel in Five Parts. L.Ya. Gurevich. SPb. 1897]. Mir Bozhiy [God’s World]. 1897, No. 7, Otd. II, pp. 59–62. (In Russ.)

9. [B.Р.] L.Ya. Gurevich. Ploskogorye, roman v pyati chastyah. SPb., 1897 [Gurevich. Flatland, Novel in Five Parts. St. Petersburg, 1897]. Novoye Slovo [New Word]. 1897, No. 10, pp. 64–67. (In Russ.)

10. Liverovskaya, M. Pisma k L.Ya. Gurevich (odno iz nih) 17 noyabrya 1913 g. [Letters to L.Y. Gurevich (One of them) 17 November, 1913]. OR IRLI. F. 89. No. 19972. L. 5–8 (ob.). (In Russ.)

11. Neopublikovannaya statya V.G. Korolenko. Vst. st., publ. i prim. M.G. Petrovoj [Unpublished Article by V.G. Korolenko. Insert Article, Caption and Note by M.G. Petrova.]. Izvestiâ Rossijskoj akademii nauk. Seriâ literatury i âzyka [Bulletin of the Russian Academy of Sciences: Studies in Literature and Language]. 2003, Vol. 62, No. 4, pp. 56–66. (In Russ.)

12. Chukovsky, K. Zametki chitatelya. O. g. E. Solovyove. “Opyt filosofii russkoj literaturyˮ [Reader’s Notes. On. g. E. Solovyov. “The Experience of the Philosophy of Russian Literatureˮ]. Odesskie novosti [Odessa News]. 1905, No. 6589, March 14, p. 1. (In Russ.)

13. Skriba [Solovyov-Andreevich, E.A.]. Literaturnaya hronika [Literary Chronicle]. Novosti [News]. 1897, No. 327, November 27, p. 2. (In Russ.)

14. Skriba [Solovyov-Andreevich, E.A.]. Literaturnaya hronika. Literatura v 1897 g. [Literary Chronicle. Literature in 1897]. Novosti [News]. 1898, No. 2, January 2, p. 2. (In Russ.)

15. Skriba [Solovyov-Andreevich, E.A.]. Literaturnaya hronika. Ploskogorye, roman L.Ya. Gurevich [Literary Chronicle. Flatland, a Novel by L.Ya. Gurevich]. Novosti [News]. 1897, No. 132, May 15, pp. 2–3. (In Russ.)

16. Shulyatikov, V. Tri romanistki [Three Novelists]. Kurier [Courier]. 1901, No. 139, May 22, p. 3. (In Russ.)

17. Gurevich, L.Ya. Sedok i drugie rasskazy [The Rider and Other Stories]. St. Petersburg, M.V. Pirozhkov Publ., 1904. 284 p. (In Russ.)

18. Bocyanovsky, V. Kriticheskie nabroski [Critical Sketches]. Rus [Rus]. 1904, No. 308, October 19, p. 3. (In Russ.)

19. Pentuar [Bryusov, V.Ya.]. L. Gurevich. Sedok i drugie rasskazy. Izd. M. Pirozhkova. SPb., 1904 [L. Gurevich. The Rider and Other Stories. Ed. by M. Pirozhkov. St. Petersburg. 1904]. Vesy. Ezhemesyachnik literatury i iskusstva. 1904–1909. V 4 t. T. 1. Kn. 1. 1904 god [Libra. Monthly of Literature and Art. 1904–1909. In 4 Vols. V. 1.Book 1. 1904]. Moscow, Azbukovnik Publ., 2021, p. 503. (In Russ.)

20. Koltonovskaya, E.L. Gurevich. Sedok i drugie rasskazy. Pb., 1904 [Gurevich. The Rider and Other Stories]. Obrazovanie [Education]. 1904, No. 12, III, pp. 128–131. (In Russ.)

21. Bat-ov F. [Batyushkov, F.D.]. “Sedokˮ i drugie rasskazy L. Gurevich. Pb., 1904 [“The Riderˮ and Other Stories by L. Gurevich. Ed. by Pirozhkov. Pb., 1904]. Mir Bozhiy [God’s World]. 1904, No. 11, II, pp. 116–118. (In Russ.)

Comments

No posts found

Write a review
Translate