Достоевский, или “Писатель, который изменил человека...”
Достоевский, или “Писатель, который изменил человека...”
Аннотация
Код статьи
S241377150017846-3-1
Тип публикации
Статья
Статус публикации
Опубликовано
Авторы
Вадим Владимирович Полонский 
Должность: директор
Аффилиация: Институт мировой литературы им. А.М. Горького РАН
Адрес: Российская Федерация, Москва
Выпуск
Страницы
15-19
Аннотация

В работе демонстрируется уникальная роль Достоевского как создателя художественной антропологии тотального кризиса в мировой культуре XIX–XXI вв. Обозреваются отклики на творчество писателя в диапазоне от критики и публицистики Зигмунда Фрейда, Томаса Манна и Германа Гессе до дискуссий о нем в Парижской Франко-русской студии 1929-1931 гг. Особенное внимание уделяется контекстам рецепции Достоевского, заданным мировыми войнами и эстетическими парадигмами экспрессионизма, авангарда, экзистенциализма.

Ключевые слова
Достоевский, кризис, художественная антропология, рецепция, литература и мировые войны
Классификатор
Получено
29.12.2021
Дата публикации
29.12.2021
Всего подписок
6
Всего просмотров
7400
Оценка читателей
0.0 (0 голосов)
Цитировать Скачать pdf 100 руб. / 1.0 SU

Для скачивания PDF необходимо авторизоваться

Полная версия доступна только подписчикам
Подпишитесь прямо сейчас
Подписка и дополнительные сервисы только на эту статью
Подписка и дополнительные сервисы на весь выпуск
Подписка и дополнительные сервисы на все выпуски за 2021 год
1 200-летие Достоевского – необычный, “трудный” юбилей. Трудность его связана с тем, что сама фигура этого писателя вырывается из тисков стереотипов юбилейного жанра. Как мало кто в мировой культуре, Достоевский не поддается “монументализации”, превращению в парадный бюст на аллее классической литературной славы. Его лихорадочное послание – спасительное и мучительное – не только оставило свой след едва ли не на всей мировой литературе и культуре последних 140 лет. Оно еще и пронзительно современно. Так что “сasus Достоевский” – убедительное свидетельство в пользу тезиса о том, что подлинная классика в сущности всегда злободневна. И Катулл актуальнее новостей с ленты информагентств.
2 18 декабря 1929 г. в парижском Социальном музее произошло значимое в перспективе интересующей нас темы событие. На заседании Франко-русской студии – важной площадки диалога между ведущими интеллектуалами двух культурных традиций, российской (представленной, естественно, эмиграцией) и французской, обсуждавших здесь с 1929-го по 1931 г. наиболее жгучие для обеих сторон сюжеты, – главным предметом разговора стал Достоевский. Не менее символически значимы оказались фокус и масштаб восприятия его фигуры, величина аксиологических ставок, в общем-то шокирующая, заданные уже в начальной части первого доклада о Достоевском, с каким выступил Кирилл Зайцев, тогдашний известный публицист и главный редактор еженедельника “Россия и славянство”.
3 Зайцев бросает радикально провокативный и пленительно притязательный тезис: Достоевский стал первым в мире, за века писателем, кто оказался по-настоящему способен изменить человека. Никому до него это не удавалось. Даже самым великим, даже Шекспиру, которого автор “Бесов” в черновиках к роману именует “пророком, посланным Богом, чтобы возвестить нам тайну о человеке” [1, с. 239]; [2, с. 92]: “Человек, испытавший влияние Шекспира, не становится иным. Есть лишь один единственный писатель, за которым можно признать подобное влияние на душу человеческую. Это – Достоевский” [2, с. 92].
4 Причем влияние его – отнюдь не радостная благостыня, а страшный, испепеляющий, воскрешающий через пагубу инициатический огонь, исходящий из пространства духовных экстремумов, где происходит вечная мистериальная битва Добра и Зла – единственный метасюжет Достоевского, титана, восставшего на Создателя, невиданного из богоборцев мировой литературы, Иакова, обращенного в Израиля по исходу битвы с Богом. Зайцев решается на пронзительную формулу, бросая в зал: “Достоевский – Сатана, обращенный и простертый ниц пред ликом Христовым” (Dostoïevski est le Satan converti et prosterné devant l’image du Christ) [2, с. 93].
5 А потому-то, по мысли диспутанта, “если вам доведется погрузить свой взгляд , пусть лишь на мгновение, в бездну, в небытие Достоевского, вы испытаете незабываемое потрясение, следы которого нестираемы. Вы отравлены Достоевским на всю жизнь. Вы можете победить Достоевского. И коль хотите жить, Вы должны победить Достоевского. И он сам указует вам путь к победе. В любом случае более вы не тот человек, каким были прежде” [2, с. 92].
6 Мировой культурный ландшафт Достоевский изменил точно, представив свой опыт гениальных конвульсий кризисного сознания в поисках искупления ключом к построению и глубинной дешифровке новой парадигмы тотального кризиса – эпохи великих катаклизмов, революций, мировых войн, крушения традиций и человеческой идентификации в мире, возгласившем собственную обезбоженность.
7 В Достоевском еще на рубеже XIX–XX вв. мир увидел того, кто предложил антропологическую модель, адекватную транснациональному драматическому опыту. Русский писатель – портретист подпольного сознания вплоть до наших дней будет изумлять потомков бесстрашно взрытыми копями иррационального, бес- и подсознательного. Не случайно его присутствие на протяжении более чем столетия окажется неотменимым практически во всех сферах мировой культуры, где сказывается безмерно расширившееся представление о постклассическом человеке с его психической амплитудой от серафического до чудовищного.
8 Более чем закономерно, что Зигмунд Фрейд признавал ключевое влияние, оказанное на него и целый ряд его концептуальных положений чтением - на протяжении десятилетий – Достоевского. Роман “Братья Карамазовы” венский доктор неоднократно называл величайшим из когда-либо созданных в мировой литературе. А в 1928 г. опубликовал свой знаменитый очерк “Достоевский и отцеубийство” (“Dostojewski und die Vatertötung”), написанный по предложению М. Эйтингона в качестве предисловия к немецкому изданию “Карамазовых”1.
1. См. также: [8, с. 590]; [9].
9 Подобная универсализация взгляда на Достоевского как носителя откровения о кризисном человеке на протяжении XX века идет в параллель важнейшим философским влияниям и историческим катаклизмам эпохи. В 1900-е годы его восприятие на Западе резонирует с влиянием Анри Бергсона, концепцией “жизненного порыва”, интуитивизмом и витализмом, сметавшим былую картезианскую рациональную картину мира. К середине 1910-х и на Западе, и в России формируются авангардные художественные системы, которые сейсмографируют антропологический кризис как следствие катастрофических толчков истории – прежде всего травм Первой мировой войны, русской революции и ее следствий на Западе. И для экспрессионизма – интегрального направления и стиля этой эпохи, – и для дадаизма, и для сюрреализма, и для многих иных авангардных феноменов, откликающихся на парадигму кризиса, Достоевский – сильнодействующий магнит.
10 Именно в этом своем качестве он оказывается для очень многих уникальным, ни с кем не сравнимым выразителем самого духа трагических переломов истории. Не случайно Томас Манн в своей страстной, мутной и глубокой книге “Размышления аполитичного” (“Betrachtungen eines Unpolitischen”, 1918), которая выросла из крови и пепла Первой мировой войны, в сущности выставляет Достоевского – писателя воюющего с Германией народа, да еще и слывшего “националистом” – своим “альтер эго”, собратом, помогающим перенести немцу-традиционалисту-интеллектуалу фрустрацию поражения. И даже противопоставляет России, где Достоевский дескать “забыт”, его невиданную популярность в переживающей военный разгром и брожение духа Германии, где “юные художники сегодня, как мало кому, преданы великому провозвестнику души” – русскому романисту [3, с. 489].
11 Сказанное Томасом Манном как будто подхватывает другой великий немец – Герман Гессе – в эссе послевоенного 1919 г. под символически значимым заглавием “Братья Карамазовы, или Закат Европы”. Это заглавие по сути превращает в нарицательную формулу сопряжение имени Достоевского с книгой Освальда Шпенглера, которая послужила историософским обоснованием эпохальному диагнозу: упадку и кризису западной цивилизации.
12 Гессе начинает с красноречивой концептуальной констатации: «В произведениях Достоевского, а всего сильнее в “Братьях Карамазовых” с невероятной отчетливостью выражено и предвосхищено то, что я называю “Закатом Европы”. В том факте, что именно в Достоевском – не в Гёте и даже не в Ницше – европейская, в особенности немецкая, молодежь видит теперь своего величайшего писателя, я нахожу что-то судьбоносное. Стоит лишь бросить взгляд на новейшую литературу, как всюду замечаешь перекличку с Достоевским, пусть и на уровне простых и наивных подражаний. Идеал Карамазовых, этот древний, азиатски оккультный идеал начинает становиться европейским, начинает пожирать дух Европы. В этом я и вижу закат Европы. А в нем – возвращение к праматери, возвращение в Азию, к источникам всего, к фаустовским “матерям”, и, разумеется, как всякая смерть на земле, этот закат поведет к новому рождению. Как закат этот процесс воспринимаем только мы, современники его [...]» [4, с. 37].
13 Представителя старой европейской культуры настораживает и в сущности ужасает революционный заряд духовидческих полетов русского писателя, лихо сметающих опоры и “строительные леса” классической западной морали и этики и их самодостаточности.
14 Гессе вопрошает и отвечает: «Но что же это за “азиатский” идеал, который я нахожу у Достоевского и о котором думаю, что он намерен завоевать Европу?
15 Это, коротко говоря, отказ от всякой нормативной этики и морали в пользу некоего всепонимания, всеприятия (курсив мой – В.П.), некоей новой, опасной и жуткой святости, как возвещает о ней старец Зосима, как живет ею Алеша, как с максимальной отчетливостью формулируют ее Дмитрий и особенно Иван Карамазов
16 [...] “новый идеал”, угрожающий самому существованию европейского духа, представляется совершенно аморальным образом мышления и чувствования, способностью прозревать божественное, необходимое, судьбинное и в зле, и в безобразии, способностью чтить и благословлять их».
17 Так являет себя, по логике Гессе, коллективный Карамазов – русский человек, но при этом уже и универсальный, завоевавший как минимум Запад, “приближающийся человек европейского кризиса” [4, с. 39].
18 Велик соблазн соотнести “всепонимание” и “всеприятие” из этой цитаты – равно как и “русского человека” в его универсалистской проекции по Гессе – с категорией “всемирной отзывчивости” из знаменитой Пушкинской речи Достоевского. Но пока воздержимся от смелых и рискованных выводов из этого соотнесения...
19 Достоевский провоцировал, преображал и перерождал – пугая и изумляя. Причем уже с начальной поры своего выхода к мировому читателю. Показательна та ошеломленная настороженность, с какой оцениваются его мистические прозрения, попирающие все мыслимые конвенции “высокого” искусства, варварские с точки зрения классического латинского эстетического императива, Мельхиором де Вогюэ в знаменитой книге 1886 г. “Русский роман”, знаменующей начало победного шествия нашей словесности в Европе. Вслед за ним дистанцироваться от Достоевского спешит и датский критик Георг Брандес, для которого русский писатель – “настоящий скиф, истинный варвар без единой капли классической крови” [5, с. 3].
20 За десятилетия способность Достоевского пугать, провоцировать и сводить с ума западного читателя лишь отстаивалась и крепла. Частное, но характерное тому свидетельство мы встречаем в статье известного французского критика межвоенной поры Андре Руссо в газете “Кандид”, посвященной выходу в 1931 г. первой франкоязычной биографии Достоевского, написанной русским эмигрантом и литератором-франкофоном Андре Левинсоном [6]. Один из своих вопросов автору книги Руссо предваряет таким рассуждением: «Гений Достоевского меня возмущает более, чем притягивает. Полное издание “Братьев Карамазовых” я держу, как дикого зверя в клетке, запертым в книжном шкафу, поскольку знаю, что стоит лишь мне открыть эту инфернальную книгу, как я сразу же брошу ее на стол и убегу, схватившись за голову, дабы убедиться, что я не сумасшедший, что существует еще чистый воздух, каким можно дышать под благосклонным небом, что, наконец, мир еще возможен» [7].
21 Мучительная невыносимость Достоевского предстает обратной и неизбежной стороной его победительно пленяющих мистериальных откровений. В мировой критике рубежа столетий и первой половины XX века его фигура помещается в один ряд не с чистыми писателями, а с мыслителями – зачинателями новых духовных путей и диагностами эпохальных кризисных сломов. Чаще всего вместе с Платоном, открывающим великую традицию европейского идеализма, Паскалем, отцом глубинной религиозной рефлексии больного, парадоксального сознания на пороге нового времени, и Ницше, глашатаем трагики сверхчеловеческого.
22 Примечательно, что, случайно познакомившись с Достоевским в 1887 г. по французскому изданию “L’Esprit souterrain” (“Подпольный дух”) – вольной компиляции “Хозяйки” и “Записок из подполья”, – Ницше почувствовал глубокое психологическое родство с героем-парадоксалистом Достоевского. Есть основания предполагать, что понятия “воли к власти”, “ресентимента”, “нигилизма” были сформулированы германским философом в напряженном диалоге с его русским собратом-писателем. Так рождается одна из классических тем компаративистики “Достоевский и Ницше”, которую словами одного из героев этой коллизии можно назвать “битвой Диониса против Распятого”.
23 Ближе ко Второй мировой войне и – особенно – после нее, как результат принесенного ею трагического опыта, воздействие Достоевского оказывается корневым для философии и литературы западного экзистенциализма. Причем не только для французов, которые формировали эту философскую концепцию (Маритен, Камю, Сартр, Мальро...) и риторизировали такие понятия, как “свобода”, “существование”, “покинутость”, “предельная ситуация” в плотном соотнесении с тезаурусом Достоевского. Комплекс “психологического подполья” оказывает радирующее воздействие и на экзистенциальные поиски американской литературы второй половины XX в. (да и вплоть до наших дней). Он вошел в ее обиход, стал одним из культурных архетипов. Отсылки к “подпольному человеку” и иным “достоевизмам” мы встречаем и у Сола Беллоу, и у Дж. Сэлинджера, и у Джека Керуака, и у Энтони Бёрджесса, и у Брета Истона Эллиса, и у Перси Уокера, и у Дэвида Фостера Уоллеса.
24 Таким образом, Достоевский – ключевой элемент кода и всей европейской традиции религиозной рефлексии, и эпохи великого культурного слома рубежа веков и XX столетия. И в этом качестве мимо него не мог пройти практически никто из тех больших мировых художников, кто так или иначе нес в себе этот слом. Пожалуй, по степени своей контагиозности, способности инфицировать своим опытом художественные миры, Достоевский действительно уникален. Похоже, Кирилл Зайцев был прав. Ведь даже те, кто сознательно и последовательно автора “Карамазовых” отвергал и бросал ему вызов, оказывались уже в силу неотвязной потребности этой борьбы глубоко от него зависимы и отчасти даже им порабощены. Таких в общем много – от Бунина до Набокова и Джозефа Конрада.
25 Но несравнимо больше тех, кто принял его влияние так или иначе добровольно – от Андре Жида, Альбера Камю, Верфеля, Дёблина, Рильке, Дж. Фаулза, А. Мердок или Альберто Моравия на Западе Европы до Акутагавы Рюноскэ и Акиры Куросавы на Востоке Азии.
26 Выступая незадолго до смерти, в 1880 г., на торжественном собрании по случаю открытия памятника Пушкину в Москве, Достоевский произнес знаменитые слова, вынесенные в заглавие нашего круглого стола – о “всемирной отзывчивости” как главной черте русского человека, который утверждает себя через открытость вовне, другому, через способность понимать иное и иных, способность в них растворяться. Но писатель подчеркивал, что связывает эти слова с будущим, с той миссией своего народа, которой надлежит реализоваться в грядущем. Насколько будущее оправдало или оправдает эти ожидания романиста – вопрос слишком большой и сложный, чтобы на нем останавливаться сейчас. Довольствуемся же признанием очевидного: послание Достоевского несет в себе такую мощь, что культура просто не может не реагировать на него “всемирной отзывчивостью”.
27 Иными словами, применительно к Достоевскому “всемирная отзывчивость” – это еще и неизбежность.

Библиография

1. Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений в 30 томах. Т. 11. Л.: Наука, 1974. [Dostoevsky, F.M. Polnoe sobranie sochinenij i pisem: V 30 t. T. 11 [Complete Works and Letters: in 30 Vols. Vol. 11]. Leningrad, Nauka Publ., 1974. (In Russ.)].

2. Le Studio Franco-Russe. Textes réunis et présentés par L. Livak. Sous la rédaction de G. Tassis. Toronto: Toronto Slavic library, 2005. (In French)

3. Манн Т. Размышления аполитичного. М.: АСТ, 2015. [Mann, Th. Razmyshleniya apolitichnogo [Reflections of the Apolitical]. Moscow, AST Publ., 2015. (In Russ.)].

4. Гессе Г. Магия книги: эссе о литературе. СПб. : Лимбус Пресс, 2018. [Hesse, H. Magiya knigi: esse o literature [Book Magic: Essays on Literature]. St. Petersburg, Limbus Press Publ., 2018. (In Russ.)].

5. Brandes G. F.M. Dostojewski. Berlin: Marquardt, 1889. (In German)

6. Levinson A. La vie pathétique de Dostoïevsky. Paris: Plon, 1931. (In French)

7. Rousseaux A. Un quart d’heure avec M. André Levinson. Candide, 02.04.1931. P.3. (In French)

8. Jones, Ernest. The Life and Work of Sigmund Freud. London: Penguin, 1964.

9. Vladiv-Glover, Slobodanka. Dostoyevsky, Freud and Parricide; Deconstructive Notes on “The Brothers Karamazov”. New Zealand Slavonic Journal. 1993. P. 8–12.

Комментарии

Сообщения не найдены

Написать отзыв
Перевести